Матёра и матрица

Для творца нет ценнее подсмотренного в жизни или приснившегося, счастливо озарившего, неожиданной стороной повернувшегося сюжета! Такой не украдут, не скопируют , не перелицуют, нагло дополнив или разбавив, расширив или сократив, ужав пространственно...

Можно ли заново создать Евангелие, сформулировать закон Бойля–Мариотта, воспроизвести таблицу Менделеева, перештамповать из скудного подручного материала «Гамлета», «Войну и мир», «Бесов», «Ревизора», «Мертвые души», «Мастера и Маргариту», «Жизнь взаймы», «Прощание с Матёрой», «Процесс», предсказавший неизбежность фашизма? Алмазы уникальной ювелирной огранки не поддаются бессовестному плагиаторскому тиражированию. Печать единственности и неповторимости лежит на числящихся в реестре мировых сокровищ «шедеврах по наитию» и отличает их от поделок, посягающих на присвоение того, что принадлежит всем!

Но откуда берется песчинка, служащая отправной точкой зарождения жемчужины, какова первооснова вылепливания неординарной раритетности? Из «какого сора» произрастает идея произведения, складываются осязаемо незабываемые «типические» образы персонажей, при каких обстоятельствах выхваченный из гущи бытия целостный или сочлененный из многих черточек, из многих наблюдений над многими людьми портрет становится многомерен, многозначен, объемен? В каком прокрустовом ложе или вольном лоне формируется и выстраивается сюжет?

Сцепление разнообразнейших факторов, стечение крупных и мелких событий — их столпотворение и слияние в сознании художника — магическое таинство, впрочем, поддающееся хотя бы поверхностному препарированию.

Отцы и сыновья

В романе Хемингуэя «Райский сад» (незаконченном, опубликованном после смерти автора, но логически завершенном и, может, даже к лучшему, что недосказанном, оставляющем свободу домысливать), похоже, угадываются детские и юношеские комплексы писателя (и причины, побудившие его ехать на войну в Испании, а потом фанатично охотиться в Африке): герой произведения, тонкая неприкаянная душа, влюблен в двух разительно несхожих женщин и не может забыть жестокого отца, застрелившего очаровательно умного слона и напропалую гулявшего с туземками, от которых у повествователя, вероятно, полно зачатых во хмелю братьев и сестер. Его терзает вина за то, что мальчиком на Черном континенте указал отцу след обреченного погибнуть от пули гиганта.

Интересно, однако, сравнить жизнь, которую ведет представитель «потерянного поколения», странствуя с молодой женой и обретенной в процессе медового месяца любовницей по побережью Франции и Испании и вкушая умопомрачительные (даже на слух) напитки и деликатесы, с проголодью и террором России 20-х годов ХХ столетия — несопоставимы пласты европейского благополучия (даже после прокатившейся Первой мировой) и советской послереволюционной разрухи.

В новелле (а скорее по охвату проблем, романе) Кафки «Превращение» неправдоподобная, но воспринимающаяся более чем реалистично метаморфоза персонажа, милого коммивояжера — в отвратительного жука, отступает на второй план перед детальным воспроизведением отношений насекомоподобного человека с его близкими, прежде всего с отцом. Стремительно выясняется, сколь холодно и цинично эксплуатировали жертвенную доброту бедняги члены семьи, но подлинным монстром, пострашнее многолапчатого скарабея-таракана, оказался его отец. Фрейдовский мотив отцененавистничества явно торжествует в этой притче и буквально сотрясает разум (посильнее «Фауста» Гете) не потому ли, что в фундаменте фантасмагории — знаменитое письмо Кафки к отцу, болезненные биографические строки, полные саднящих упреков и незаживающих воспоминаний. Свою трагедию, свой разрыв с нравственно и эстетически глухим предтечей воссоздал писатель, прибегнув к очень прозрачному гротеску: под гнетом деспота и в атмосфере равнодушия, филистерства и казенщины неокрепшему юнцу немудрено ощутить себя онасекомившимся ничтожеством. Да, помочь изгою нельзя, но психологическую тонкость, сострадание проявить должно! Однако едва зарабатывальщик денег перестает приносить материальную пользу, от него отпихиваются, комнату, где он обречен обитать, превращают в хлев. Эмоции жука (по-прежнему человеческие!) куда деликатнее логики эгоистичных меркантильных кровососов. В этом отличие метафоры Кафки от хеппи-эндных благостно-глянцевых хитов «Красавица и чудовище» и «Аленький цветочек». Ну а более широкое (и банальное) обобщение: мы — букашки перед лицом страшного Рока.

Набегает при чтении и вполне отчетливая, отбрасываемая из будущего на события (опять-таки 20-х годов ХХ века) тень грядущего, нависающего над Европой фашизма: целые народы были объявлены низшими расами, по сути — насекомыми, предназначенными вытравливанию. Пассивно наблюдающие за ходом набирающего обороты бреда окружающие потворствуют произволу, наивно полагая: участь обвиняемых, оговоренных и приговоренных, не коснется подпевал. Не из «Процесса» ли проистек Оруэлл и последующие антиутопии Олдоса Хаксли и кинематографические «Матрицы» и «Эквилибриумы»?

Отчаяние души

«Раны души» — выражение избитое, но точное: именно раны, нанесенные несправедливостями, обидами, унижениями мучают, преследуют художника. Воспоминания о бабушке, отданной умирать в богадельню, об измене любимой, издевательствах чиновников над всегда зависимым от них маленьким человеком — раздирают нежную субстанцию творца, не зарубцовываются с течением времени, напротив, бередят сильнее, как если бы были изощренными пытками физически наносящего увечья палача — с той разницей, что удары достались не плоти, а менее явным сущностным сторонам натуры: совести, самолюбию, доброте... Поцарапайте руку — то и дело будете проверять: зажила ли ссадина? Впечатлительный индивид (не обязательно Поэт) носит боль в себе, растравливает (не специально, а невольно), пытаясь постичь ее природу (а заодно и природу человека): всегда ли двуногий — причиняет страдания двуногому и четвероногому, наделенному ластами, плавниками, крыльями? Но, быть может, мающийся недугом неприятия неизбывной несправедливости «пациент» (не обязательно «английский», а и французский, такой как Экзюпери, и американский, такой как Трумэн Капоте) утрирует, усугубляет эффект своего страдания, преувеличивает драматизм? Может, и переживать-то и лить слезы не из-за чего? Подумаешь: жаждет помочь терпящим беды, а его отпихивают, хочет исцелить излупцованных и одураченных, а его осмеивают, мечтает сделать людей лучше и чище, а натыкается на холодный циркуляр! Пустяк!

Не найдя созвучия своим устремлениям, натолкнувшись на отрицание позитивных надежд, он начинает производить опыты улучшения человека внутри себя. И сам делается возвышеннее. Внутренний полигон, где вновь и вновь провоцирует столкновения правды и лжи, где в клочья разметываются иллюзии, рушатся и вновь созидаются-возводятся цитадели праведности — в его разбомбленной отчаянием душе, это и есть те зловещие язвы, рытвины, каверны, увечья, которые называют «раной», «душевной мукой».

О схематизме

Писатели-профессионалы работают по лекалу. Одни — по общезатертому, коллективному, единому на всех. (Их продукт — Джеймсы Бонды и иже с ним агенты, резиденты, президенты, любовные дуэты, треугольники, многоугольники, прочие мыльнооперные и ходульные геометрические фигуры.) Другие, таких меньшинство, следуют индивидуально изобретенному рецепту — лично для себя выработанному или обнаруженному в своей подкорке правилу — их панацея: не подчиняться шаблонам, избегать трафарета. Очертания персональной авторской схемы обнаруживаются, каркасно проступают и в пьесах Александра Островского, и в романах Льва Толстого. Это неповторимый почерк (матрица) творца.

В кино преемственный схематизм особенно рельефен. Центральный персонаж фильма «Полеты во сне и наяву» не смахивает ли на лермонтовского Печорина? А Юрий Деточкин из «Берегись автомобиля» — на «честного вора» у Достоевского? И на «Вора» Леонида Леонова? А «Вор» Леонова» — на еще один (далеко не единственный в этом ряду) фильм «Исправленному верить»? Возникает массив, цепочка, грибница — вплоть до «Убить пересмешника» (книга и фильм) и «Двенадцать разгневанных мужчин» (зарубежный, с Лемоном и Скоттом, и наш отечественный аналог)... Даже такие шедевры, как «Выбор Софи» Уильяма Стайрона, «Завтрак у Тиффани» Трумэна Капоте (есть киноверсия того и другого романов) и фильм «Кабаре» Боба Фосса, и «Европа» Фассбиндера, построены однотипно — молодой человек (в кино — приблизительно внешности Майкла Йорка) приезжает в город (страну), где встречает любовь (Лайза Миннелли или Одри Хепберн и т.д.), которая — на фоне социальных коллизий — открывает ему противоречивость женской натуры, а сам он постигает фальшь якобы стремления якобы улучшить и усовершенствовать общественное устройство. Этот прием найдем и в «Риме» Антониони: юноша (альтер эго режиссера?) прибыл в столицу Италии времен Муссолини и влюбляется в проститутку (отдаленно схожую с героиней Лайзы Миннелли). Финальные кадры фильма Годара «На последнем дыхании» один в один совпадают с финалом «Последнего танго в Париже» Бертолуччи. Обе истории любви, развернувшиеся на подмостках Парижа, идентичны: там и там стервы-обманщицы вертят-крутят-помыкают наивными, при всей их прожженности, мужчинами.

«Процесс» Кафки (случайно ли?) построен по абрису «Смерти Ивана Ильича» Льва Толстого: растерянный, обреченный человечек бесконечно и бесперспективно мечется и жаждет исцелиться, избавиться от напасти, его успокаивают, заверяют, обещают, но реально отменить смерть и преследование нельзя.

Материал опубликован при поддержке сайта mk.ru
Комментарии

    Актуальные новости по теме "Array"